Я все понимаю и смеюсь
Развалившись на диване, темноволосый парень лет двадцати пытался спрятаться от солнца, положив руку на лицо, и изнывал от жары, которая уже третий день единолично властвовала в городе. По радио еще два дня назад передали требование не использовать магию для облегчения жизни, дескать, сильное воздействие на окружающую природу пагубно скажется на популяции блуждающих огоньков, и со всем участием посоветовали держаться ближе к воде. Лицемеры. Сами наверняка понижают температуру воздуха вокруг себя на несколько градусов, и никакая вода им не нужна. Лимс из чувства справедливого негодования не пошел к реке, а Каид из благородства (или глупости?) решил составить ему компанию, за что и расплачивался, заливая обшарпанный диван собственным потом. Еще немного, и у него должно было появиться собственное болото.
Монотонное жужжание, влетающее в комнату вместе с раскаленными потоками воздуха, запахом жженой карамели и шуршанием сухой травы, служило замечательным дополнением к спутанным, неясным мыслям Каида, от которых голова пухла и шла кругом. Время от времени ему начинало казаться, что так было всегда и будет всегда - душно, жарко, тошнотворно.
- Нет, не подумай, я понимаю, - проникновенный голос Лимса казался в этой хмари чем-то нереальным и почти материальным. Каид почти чувствовал, как тягучие слова втекают в ухо и теснят обитателей черепной коробки, наступая кому-то на ноги и пихаясь локтями. - Я все понимаю! Безопасность, стабильность и прочая лабуда. Это все красивые слова, но - пшик! - пустышки. Искусство, настоящее искусство-то где? Ушло! Нету! Сгинуло, стоило только собраться Конклаву и принять эти тупые законы!
Откуда в Лимсе были силы на это праведное возмущение, Каид не знал. И не пытался понять. Только вздрагивал, когда новая волна теплого ветра прокатывалась по разгоряченной коже, поднятая стремительными шагами взад и вперед. Ровно восемь шагов от стенки до стенки. Совсем небольшая комната. Кто догадался поставить диван в центре?..
- Ведь этим старым пердунам невдомек, какая сила заключена в настоящем искусстве. Они запретили его вместе со всем остальным, потому что трусы и дегенераты, но это ничего. Ничего, Каид! Слышишь? Это ничего!
Патетики, жаркой убежденности в словах столько, что температура в комнате поднялась еще на один градус. Делая новый вдох, Каид едва не подавился - сухость опалила носоглотку и легкие. На глазах выступили слезы, но это осталось незамеченным, так как по лбу и лежащей на лице руке и так стекал пот. Каплей меньше, каплей больше.
Очень четкая и ясная мысль: "Воды!" озарила сознание, как вспышка, и некоторое время Каид не слышал, не чувствовал и не думал ни о чем, кроме этого. Желание в момент становится таким сильным, а образ перед глазами таким ярким, что Каид почти не удивился, когда ему на лицо упал стакан. Дно больно ударило по подбородку, выплеснувшаяся жидкость попала на губы и брызнула в нос. Расплескаться окончательно вода не успела - Каид, не подозревавший, что способен на такую молниеносную реакцию, вцепился в стекло и жадно начал пить, не задумываясь, откуда перенес этот стакан, считается ли эта манипуляция за "магию для облегчения жизни", как скоро за ним придут, если да.
- ...и я восславлю твои зеленые глаза в веках! - свежим вихрем ворвались в сознание Каида слова Лимса, который вместе с ними остановился посреди комнаты и резко взмахнул руками, как будто немедленно ждал аплодисментов.
Когда взгляд будущего революционера упал на стакан в грубоватых пальцах любовника, на его лице отразилась тень ужаса. К тому, чтобы противостоять Конклаву прямо сейчас, прямо в этот день, он был не готов. Каид, поставивший стакан на пол и снова прикрывший глаза рукой, не заметил этой перемены и устало поправил:
- Сиреневые.
- Ч-что?
- У меня сиреневые глаза, дурак.
Лимс не ответил. Он подошел ближе, сел на пол. На язык успело упасть несколько капель прохладной воды, чудом сохранившихся на дне стакана, когда в дверь постучали. Лимс собирался сказать, что виновен он и только он.
Никаких вопросов вошедшие задавать не стали.


Когда Амико впервые увидела Кои, он показался ей некрасивым. Но потом она посмотрела в его глаза, и поняла, что ради них готова на все.
В тот момент Амико словно подписала какой-то загадочный контракт с Судьбой или Небесной Канцелярией - следующие годы ее жизни были полны испытаний, проверяющих, как далеко распространяется это ее опрометчивое "все".
Родственники не приняли Кои. Они называли его уродом, который навлек на Амико несмываемый позор. Уговаривая вычеркнуть его из жизни, они прочили ей хорошую судьбу с каким-нибудь другим мужчиной. Конечно, богач или чиновник даже низшего ранга на нее бы уже не посмотрел, но один добрый, работящий молодой человек был готов на ней жениться хоть завтра - Амико была чудо, как хороша, и запала ему в сердце уже давно. Она отказывалась раз за разом. Тогда родственники попытались отравить Кои, когда тот заболел и метался в бреду, не понимая, что происходит. Вместо воды родная сестра Амико пыталась напоить его ядом, но Амико успела вовремя перехватить ее руку.
После того случая Амико и Кои не могли оставаться в том городе, в котором произошла их первая встреча. Они покидали знакомые места поспешно, ночью, чтобы никто не успел их перехватить и причинить зла. Из-за болезни Кои был слаб, и вся подготовка, все хлопоты всецело легли на Амико. Ей пришлось тащить его буквально на себе, тратить последние гроши, лишь бы в дождь оказаться в сухом помещении. Но, несмотря на все ее старания, в дороге Кои разболелся еще сильнее. Опасаясь за его жизнь, Амико отказалась от изначального плана добраться до старой замужней подруги, на чей приют и милость чьего мужа у нее была надежда. Останавливаясь в ближайшем городе, она думала, что это будет ненадолго - месяц, два, не больше. Чтобы заплатить за комнату, которую им удалось снять в самом дешевом постоялом дворе, и купить лекарства, Амико продала свой жемчужный браслет, который забрала из дома.
К Кои она вернулась в рваной одежде, слезах и крови - в ювелирной лавке она попалась на глаза местному вору и повезло еще, что не убийце.
То, что должно было стать временной остановкой по необходимости, очень скоро обернулось ловушкой. Хозяин постоялого двора согласился не выгонять их на улицу и даже дал в долг денег на еду, но с условием, что Амико все отработает с процентами. Очень скоро стало понятно, что выплатить долг невозможно. Сколько ни работай судомойкой, сколько ни мой полы и ни разноси заказы, а сумма, которую нужно было выплатить, только росла. К быстро начисляемым процентам прибавлялись новые траты, ведь есть нужно было каждый день, чем-то греться в холодные дни и на что-то нанять врача для Кои.
Врач сказал, что Кои умирает. И единственный шанс на его выздоровления заключался в том, чтобы уехать куда-нибудь, где более теплый климат и больше солнце.
...Впервые отдаваясь незнакомому мужчине, Амико думала о глазах Кои и плакала. Она не знала, сможет ли он когда-нибудь простить ее. Она больше всего на свете хотела, чтобы он жил.
Она любила его.
Единственным утешением в жизни для Амико было то, что Кои всегда, всегда отвечал ей взаимностью. На камне, под которым она была похоронена в стране жгучего солнца и сладкого винограда, он попросил выбить надпись: "Я люблю тебя, мама".


Тик-тик-тик-тик-тик-тик.
Стрелка, отсчитывающая доли секунды, бежит быстро, и непрерывное тиканье ее навязчиво уговаривает поторопиться.
Тик-так, тик-так.
Секундная стрелка на ее фоне звучит как речь степенной дамы, привыкшей говорить обстоятельно и тщательно следя за правильным произношением.
Кло-ок.
Минутная стрелка переходит с одного значения на другое вальяжно, как гурман переходит к следующему блюду, предварительно промокнув губы салфеткой и щелчком пальцев приказав слуге принести новые приборы.
Находясь постоянно рядом с часами, в какой-то момент перестаешь улавливать подобные нюансы. Да что там - совершенно лишаешься возможности слышать бег времени, настолько, что даже величественный бой и веселенький перезвон, оповещающие о смене часа, пройдут незамеченными мимо. Коварство часов всегда заключалось в том, что они как будто замолкают, пока ты увлечен, но громко и ехидно тикают, словно насмехаются, когда надо сосредоточиться, и непрестанное "тик-тик-тик" становится невыносимым.
Гилберт Моуди был из редкой породы людей, которые никогда не сталкивались с подобной проблемой. Он был часовщиком, и подчас ловил себя на том, что часы тикают, пока он не прислушивается к ним внимательно, слушает их, как легкую музыку жизни, и замолкают, когда он чутко внемлет их ходу, пытаясь уловить хоть малейший сбой. Но в итоге Гилберту все же всегда удавалось уговорить механизмы послушаться, поделиться своими проблемами, суля скорейшее выздоровление. Часы ни разу не были им обмануты.
Когда-то, более пятнадцати лет назад, Гилберта в ученики взял пожилой мастер. Тогда еще мальчишка, он не понял, почему выбор пал именно на него, но страшно гордился - как же, Трейбуш Корнуалд был гением. Его часы были уникальны, его технология - неповторима. За механизмами его работы выстраивались очереди, за них платились любые деньги, без возражений, торгов и споров. Глава Часовой Гильдии выразил Корнуалду свое почтение и предложил занять один из главных постов. И он же исключил Трейбуша буквально через месяц, столкнувшись с категорическим отказом брать кого-либо на обучение. Мастер ни с кем не хотел делиться своими секретами, ни за какие деньги не соглашался даже показывать свои чертежи и заметки, не говоря уже о том, чтобы дать их кому-нибудь в руки, и сделал исключение лишь однажды.
Гилберт до сих пор не знал, почему Корнуалд выбрал именно его, но свой шанс не упустил - он был хорошим учеником. А когда наставник умер, занял его место на пьедестале. И также, как старый мастер, тщательно хранил секрет создания необыкновенных часов. Хранил, но усовершенствовать или внести какую-то собственную изюминку так и не решился за пятнадцать лет.
Совсем другое дело - Мэттью Фрей, мальчик, которого Гилберт однажды застал в своей мастерской глубокой ночью и который впоследствии стал его преемником.
В первую встречу Мэттью едва ли исполнилось семь лет, но малый возраст и щуплое телосложение не стали помехой для неуемного любопытства и жажды раскрыть секрет. Белобрысый мальчишка, с горящими глазами пытающийся подтянуть пружину, чтобы она была похожа на ту, что изображена на смятом черновике какого-то чертежа, в окружении маленьких деталей часового механизма. В первую минуту Гилберту даже показалось, что он застал одного из трудяжек, которые, по легенде, приходят ночью и делают за людей их работу. Вернее, приходили. Пока какая-то недалекая женщина, не сумевшая удержать своего любопытства, нарушила единственный пункт договора с трудяжками - не подсматривать за их работой.
Мальчик не исчез, когда Гилберт строго его окликнул. Вздрогнул, выронил отвертку и смертельно испугался. Судя по тому, как его взгляд быстро метнулся к приоткрытому окну, он хотел тут же сбежать, но вместо этого ткнул в чертеж и спросил, как это делается. Наверно, решил, что терять ему нечего.
Гилберту Мэттью понравился сразу, хотя в ту ночь он вышвырнул мальчишку на улицу и еще месяц или два не поддавался ни на какие просьбы, мольбы, угрозы и уговоры взять его в ученики. Упорный, упрямый, с горящими глазами и ловкими руками.
В шестнадцать лет Мэттью самостоятельно сделал свои первые часы. Гилберт разглядывал результат его работы со всей строгостью и критичностью, и, хмуря брови, не сказал ничего, только объявил, что ему нужно подумать.
Когда Мэттью на следующий день вечером пришел в мастерскую, на столе перед его наставником лежал револьвер. Сердце юноши вздрогнуло, что-то сжалось внутри. Он знал, что это означало, и не без колебаний взял оружие дрожащими руками.
Гилберт улыбнулся, когда холодный металл уткнулся в его висок.
- Я горжусь тобой, - честно и с максимальной искренностью произнес он. Он видел перед собой мастера, который заработает славу нового непревзойденного гения, ученика, который во многом превзошел своего учителя. Почти сына, который не только оправдал надежды, но и нашел свой собственный путь.
- Вдруг я не справлюсь? - тихо спросил Мэттью, не замечая, как на глаза навернулись слезы и тихо скатываются по щекам.
Не отвечая, Гилберт протянул руки и положил поверх дрожащих и холодных пальцев ученика. Ободряюще улыбнулся. Он не сомневался в Мэттью.
Сложно сказать, кто из них все-таки нажал на курок.
Гилберт всегда говорил своему ученику: "Если тайну знает больше, чем один человек, это уже не тайна". Ему в свое время это твердил собственный наставник.


- Любовь влюбленных, материнская любовь, любовь наставника... И ты веришь, что это всегда одна любовь?
По набережной за нашими спинами торопятся люди, и топот их ног органично вписывается в шелест волн. Они спешат из магазина или в магазин, и серо-бело-черная людская многоликость пестрит яркими обертками и пакетами. И на море, где Рождество напоминает о себе только редким мелким снегом, со страстью юного любовника спешащим прижаться к объекту своего вожделения и тут же растаять, традиция дарить и получать подарки имеет огромную силу. Даже мы не остались в стороне. Нашим подарком друг другу была эта поездка к морю.
Стоять в Сочельник на набережной и смотреть на серые, угрюмые волны - есть в этом что-то особенное. Идеальное место и момент для разговоров о любви.
- Я верю, что я всегда любила тебя. По-разному, но это всегда была любовь. Любовью жадной, нежной, теплой, собственнической, благосклонной, горькой, отчаянной, странной, неправильной, губящей, больной, всепрощающей, светлой, дикой, спокойной, взаимной, неразделенной. Любила как сестру, мать, дочь, брата, отца, сына, возлюбленную, подругу, наставника, ученика, врага, идеал, бога, самое страшное и губительное искушение, награду, недоступную мечту, только ради которой стоит жить. Я любила тебя много раз, во многих жизнях, всегда. И сейчас все эти любови смешались во мне, и я люблю тебя как мое все.
После моих слов ты некоторое время молчишь, а потом произносишь спокойным, ровным голосом:
- И не любишь меня. Потому что так невозможно любить живое существо.
Я улыбаюсь, и мы продолжаем смотреть на волны, стоя рядом, опираясь на одну ограду, не соприкасаясь ни плечом, ни взглядом.
Ты, наверно, права. Я не люблю тебя, как человека - я не люблю твое тело, потому что мне все равно, какую оболочку выбрала твоя душа на этот раз; я не люблю твой характер, потому что я не могу разглядеть его за теми твоими воплощениями, которые я вижу при взгляде на тебя. В этой своей жизни до встречи с тобой я много раз говорила: "Люблю", признаваясь тебе в них в любви, ведь в каждом из них я увидела какую-то твою черту, твою тень, твой облик, и это теперь стоит между нами, потому что в любой момент ты можешь воскликнуть: "А вдруг я тоже не она, не твоя гребанная любовь через сотни жизней, а всего лишь носитель ее маленького осколка в себе, всего лишь напоминаю ее, всего лишь смеюсь похоже или, скажем, пахну так же?!"
Вдруг.
Может быть.
Но для меня сейчас нет другой тебя, чем та, что стоит рядом со мной на набережной у самого моря в канун Рождества.
И поэтому, повернувшись к тебе, я тянусь к твоей шапке, чтобы стряхнуть с нее мелкие снежинки и заправить под теплый мех выбившуюся прядку волос. И говорю тепло, с всепоглощающей нежностью:
- Знаешь, мне всю жизнь снились твои зеленые глаза.
- Сиреневые, - машинально поправляешь ты прежде, чем понимаешь, что говоришь.
Я улыбаюсь.
- Нет. На этот раз - зеленые.